Варлам
Тихонович Шаламов
Колымские рассказы (цитаты)
…Было тайное
страстное желание, какое-то последнее упрямство – желание умереть где-нибудь в
больнице, на койке, на постели, при внимании других людей, пусть казенном
внимании, но не на улице, не на морозе, не под сапогами конвоя, не в бараке
среди брани, грязи и при полном равнодушии всех. Он не винил людей за
равнодушие. Он понял давно, откуда эта
душевная тупость, душевный холод.
Мороз, тот самый, который обращал в лед слюну на лету, добрался и до человеческой Души. Если могли промёрзнуть кости, мог
промёрзнуть и отупеть мозг, могла промёрзнуть и Душа. На морозе нельзя было
думать ни о чём… В холод и голод мозг снабжался питанием плохо, клетки мозга
сохли – это был явный материальный процесс, и бог его знает, был ли этот
процесс обратимым, как говорят в медицине, подобно отморожению, или разрушения
были навечны. Так и Душа – она промёрзла,
сжалась и, может быть, навсегда останется холодной…
…При голоде, холоде и бессоннице никакая дружба не завязывается, и он,
несмотря на молодость, понимал всю
фальшивость поговорки о дружбе, проверяемой несчастьем и бедою. Для того
чтобы дружба была дружбой, нужно, чтобы крепкое основание её было заложено
тогда, когда условия, быт ещё не дошли до последней
границы, за которой уже ничего человеческого нет в человеке, а есть только
недоверие, злоба и ложь... Те «трудные» условия жизни, которые, как говорят
нам сказки художественной литературы, являются обязательным условием
возникновения дружбы, просто недостаточно трудны. Если беда и нужда сплотили,
родили дружбу людей – значит, это нужда не крайняя и беда не большая. Горе недостаточно остро и глубоко, если
можно разделить его с друзьями. В настоящей нужде познаётся только своя
собственная душевная и телесная крепость, определяются пределы своих
возможностей, физической выносливости и моральной силы…
За ночь мы не
успевали высушить наши бушлаты, а гимнастерки и брюки мы ночью сушили своим
телом и почти успевали высушить. Голодный и злой, я знал, что ничто в мире не заставит меня покончить с собой. Именно в это время я стал понимать суть
великого инстинкта жизни – того самого качества, которым наделён в высшей
степени человек. Я видел, как изнемогали и умирали наши лошади – я не могу
выразиться иначе... Лошади ничем не отличались от людей. Они умирали от Севера,
от непосильной работы, плохой пищи, побоев, и хоть всего этого было дано им в
тысячу раз меньше, чем людям, они умирали раньше людей. И я понял самое главное, что человек стал человеком не потому, что он
божье созданье, и не потому, что у него удивительный большой палец на
каждой руке. А потому, что был он
физически крепче, выносливее всех животных, а позднее потому, что заставил своё
духовное начало успешно служить началу физическому…
О кошке правильнее
было бы сказать – эта тварь живуча, как человек… Может быть, человек живёт надеждами? Но ведь никаких надежд у него нет.
Если он не дурак, он не может жить надеждами… Чувство самосохранения,
цепкость к жизни, физическая именно
цепкость, которой подчинено и сознание, спасает его. Человек живёт тем же,
чем живёт камень, дерево, птица, собака. Но он цепляется за жизнь крепче, чем
они...
Мы готовы были плакать от боязни, что
суп будет жидким. И когда случалось чудо и суп был густой, мы не верили и,
радуясь, ели его медленно-медленно. Но и после густого супа в потеплевшем
желудке оставалась сосущая боль – мы голодали давно. Все человеческие чувства – любовь, дружба, зависть, человеколюбие,
милосердие, жажда славы, честность – ушли от нас с тем мясом, которого мы
лишились за время своего продолжительного голодания. В том незначительном
мышечном слое, что ещё оставался на наших костях, что ещё давал нам возможность
есть, двигаться, и дышать, и даже пилить бревна, и насыпать лопатой камень и
песок в тачки, и даже возить тачки по нескончаемому деревянному трапу в золотом
забое, по узкой деревянной дороге на промывочный прибор, в этом мышечном слое размещалась только злоба – самое долговечное
человеческое чувство…
Мы
научились смирению, мы разучились удивляться. У нас не было гордости,
себялюбия, самолюбия, а ревность и страсть казались нам марсианскими понятиями, и притом пустяками. Гораздо важнее было наловчиться
зимой на морозе застегивать штаны – взрослые мужчины плакали, не умея подчас
это сделать. Мы понимали, что смерть
нисколько не хуже, чем жизнь, и не боялись ни той, ни другой. Великое
равнодушие владело нами... Всякое вмешательство в судьбу, в волю богов было
неприличным, противоречило кодексам лагерного поведения… Только что-либо
внешнее могло вывести нас из безразличия, отвести от медленно приближающейся
смерти. Внешняя, а не внутренняя сила. Внутри всё было выжжено, опустошено, нам
было всё равно, и дальше завтрашнего дня мы не строили планов…
Мы поняли, что жизнь, даже самая плохая,
состоит из смены радостей и горя, удач и неудач, и не надо бояться, что неудач
больше, чем удач…
Любовь, энергия,
способности – всё было растоптано, разбито. Все оправдания, которые искал мозг,
были фальшивы, ложны... Только разбуженный прииском звериный инстинкт мог
подсказать и подсказывал выход.
Именно здесь, на этих
циклопических нарах, понял Андреев, что он кое-что стоит, что он может уважать
себя. Вот он здесь ещё живой и никого не предал и не продал ни на
следствии, ни в лагере. Ему удалось много сказать правды, ему удалось подавить в себе страх. Не то что он ничего вовсе не
боялся, нет, моральные барьеры
определились яснее и чётче, чем раньше, все стало проще, ясней...
Конечно, это была
земля здешняя, в которой было больше камня, чем земли. Но и на этой каменистой, оледенелой почве вырастали
густые леса огромных лиственниц со стволами в три обхвата – такова была сила жизни деревьев, великий назидательный
пример, который показывала нам Природа...
|